Всю следующую минуту, тупо глядя на фотографию, но глубокомысленно прижимая и отжимая от губ большой палец правой руки, я силился оправдаться в глазах «фотографши»:
– Ну-у, в вашем решении есть что-то от дзен-буддизма.
– От воз-буддизма, – не позволил уйти от темы Виталик.
Я перевел глаза на девушку и попытался представить ее чуть больше недораздетой, но она только хмыкнула и понимающим жестом руки отсекла мой взгляд от себя:
– Это моя сестра, – сказала она, и нужно было еще догадаться, что речь шла о фотографии. – Так вы журналист? – После этого повернулась к Виталику. – Не люблю журналистов.
– Проходу не дают, гады? – подыграл тот.
– По-моему, журналистика это родное дитя двух самых первых профессий. Проституции и шпионажа, – объяснила она Виталику. И больше уже не поворачивалась ко мне. А только улыбнулась через плечо. А улыбнувшись, ушла.
Неудивительно, что я за ней пошел. Да, я шел за ней, как Раскольников за мещанином, бросившем «убивец». И поэтому хорошо ее рассмотрел: японский разлет очков, грачиные крылья волос, немного не по размеру нос, который будто клевал всякий раз, когда она открывала рот. Правда, про нос я отметил уже потом, на банкете, сидя от нее сбоку.
– Курите? – предложил сигарету, чтоб пережить самый первый, мучительный, открывающий пьянку спич.
– Нет.
– Выпьете?
– Нет.
Но на каждое «нет» носик ее кивал утвердительно. Вроде и верхняя губка ее не была короткой, и уж никак не приросшей к срединному носовому хрящику, а вот поди ж ты!
Ночь дожимали мы уже у нее, на окраине города. Однокомнатная квартира имела большую лоджию, соединяющую комнату с кухней. По лоджии мы с Виталиком и бродили. Всю ночь разворачивались над домом пузатые, с мигающей бородавкой на брюхе лайнеры, заходя друг за другом на Домодедово.
Потом еще много раз, прилетая с Виталиком на Домодедово и зависая над краем Москвы, кто-нибудь из нас непременно высматривал этот дом и двигал другого локтем. «Пролетая над гнездом Кукушкиной», – однажды грустно выразился Виталик, а потом улетел с Шереметьева насовсем, сказав, что совсем и не собирался. А в «гнездо Кукушкиной» неожиданно упал я. Хотя и не с самолета, но с домодедовской электрички.
Правду, видимо, говорят, что женщина любит, когда привыкнет, мужчина – пока не привыкнет.
Я все никак не мог к ней привыкнуть. Не мог привыкнуть лежать на двуспальной кровати под синтетическим одеялом размеров Таймырской тундры. Не мог привыкнуть к тому, как странно она держала перед собой руки, когда отдавалась. Не то словно думая оттолкнуть, не то… как дети играют «в ладошки», и вроде бы обижалась, когда понимала, что это не игра. Но всегда после этого она произносила «в гаражик» и въезжала всем телом в угол меж моим животом и коленями, точно как машина в гараж. И засыпала мгновенно.
Точно так же заснула она и в тот вечер.
Мне же пришлось вставать. Утром надо было сдавать материал. На кухне стояла финская швейная машинка, замечательная, с ножным приводом, и на ней я держал свою пишущую машинку. Мне всегда замечательно думалось и печаталось, когда я качал ногам подножку. Колесо крутилось, шуршал сброшенный ремень, подножка славно постукивала.
Рассвет запаздывал. Тягомотный, совсем не летний, нудный, обложной дождь наглухо прикрыл город. Почему-то казалось: придет рассвет, придет и концовка статьи. А та все не шла.
Дожидаясь рассвета, я вышел на лоджию. Косо моросил дождь. Ветер, пронесшись внизу по деревьям и фонарям, делал свечу и легким порывом задувал на лоджи…
…ю распутицу, и шофера, поставив на прикол лесовозы, уходили на сплав. Моторками их доставляли на нижний склад, откуда они с баграми в руках спускались по оба берега, зачищая их от оставшихся на кустах в заводях бревен. Это называлось «идти с хвостом». Рядом плыла «караванка», внушительный плот с дощатым настилом, на котором стоял такой же дощатый сарай, разделенный на две половины – кухню и столовую.
Нам повезло, мы застали их за обедом. Катер отца, небольшой, сплавной, водометный, зашел чуть выше и бросил якорь. Течением бросило его на борт «караванки», и жирно-смоленые лодки-долбленки заходили под берегом, как черные икряные щуки.
– Вы чео, очумелые, щи, оно, расплескали! – запричитала в окно повариха. – Семеныч, ты чего, ты чего пьяный?
Отец облокотился о леер:
– Здорово, Фаина! Давай сюда мужиков, опять затор под Устинихой. Бревен больно много набило, трактор ходит пешком на тот берег. Вчера аммонитом рвали, пол-Устинихи бревнами позасыпало…
– Дак поишь! И мотористу сейчас подам.
– Моториста, Фаина, списал в Устинихе.
– А чевой-то так?
– Кашляет – мотора не слышу. А это у меня Лешка, пацан мой, взял себе на голову, второй день вожу, домой никак не заброшу.
– Ой-да! Каникулы ведь! А мой-то дурак опять двоек натащил – рука отстала пороть.
Я вылез из рубки, на холод, на ветер, сильно дующий снизу вдоль по сырой реке.
– Здрасьте.
Повариха исчезла и через минуту уже подавала на борт две миски щей, две кружки чая и ломти кислого, на пивных дрожжах, деревенского хлеба, которого напекали в той ближней из деревень, куда поварих отвозили на ночь. Мужики порой, по погоде, ночевали прямо на караванке, добела раскаляя железную печь. Сейчас они выходили на воздух и перебирались на катер, на ходу ковыряясь спичкой в зубах и от нее же потом осторожно закуривая.
– Здорово, Семеныч, нелегкая тебя принесла!
Они ворчали, но не особо сердито, по-сытому, хотя ночь предстояла бессонная, растаскивать придется до утра, зато уже завтра они будут спать в хорошо натопленных избах.
Катер забрал всю бригаду, а потому сидел очень низко. Он шел, зарываясь носом в волну, вниз по течению и против сильного ветра. Вода, проносясь навстречу по палубе, высоко заплескивала на стекла. «Дворники» соскребали пучки прошлогодней травы, черные прелые листья, ветки, кору и бурую земляную пену.
Рубка была рассчитана лишь трёх-четырех пассажиров, для них имелся диванчик, но сейчас мужиков набилось больше десятка. В тесноте было трудно пошевелиться, и они завистливо поглядывали на пустое высокое кресло капитана. Отец не сидел, он стоял. Крутя штурвал, он сильно подавался вперед, смотрел вперед неотрывно и напряженно. Обычно катер скакал по плавучим бревнам, не замечая их вовсе, лишь вздрагивал от ударов по корпусу, но сейчас любое бревно могло составить нам в рубке компанию.
Была уже ночь, когда река снова начала разливаться по пойме, выходя на уровень половодья: впереди был затор. Катер свернул с фарватера-русла и пошел напрямую по наволокам, по староречьям, через кусты, что визгливо скрипели по оба борта и еще долго тряслись в водометной струе за кормой. От скрипа, ударов днищем о землю сомлевшие в тепле мужики начали просыпаться, подниматься с колен друг у друга, с корточек и курить. Отец предупредительно кашлянул. Он все также подавался вперед, смотрел в сквозящую ветром и дождем мглу, туда, куда свет фары еще не мог дотянуться, и лишь, когда на далеком холме, над мыском, блеснул огонек Устинихи, отлип от стекла, слегка увеличил газ и проворчал себе за спину:
– Да хоть откройте вы дверь, кочегарские ваши души!
Наклонную дверцу толкнули, но она вновь захлопнулась, отсекая холод и утробное хрюканье дизеля.
Отец обернулся.
– Напрочь откройте! Лешка!
Сквозь толчею фуфаек я пробрался к ступенькам, повернул ручку и толкнул над головой дверь, отжал ее от себя. Осталось только подняться, встать на высокий тонкий порожек и прищелкнуть дверь на специальный зажим возле мачты.
Ветер ударил меня в затылок с такой неожиданной силой, что я потерял равновесие и, выкинув назад ногу, кого-то ненароком задел. Замер. Внизу раздался одинокий вдумчивый мат, потом – общий хохот. Из-за этого я не сразу полез обратно, а еще посмотрел поверх рубки на сходящиеся над рекою холмы, куда теперь выворачивал катер – навстречу высоко гулявшим волнам с золотисто-белыми гребешками…
– Закрой, холодно, – закричали снизу.
Я нагнулся, одновременно перенося ногу через порожек, и в этот момент увидел, как отец со всего маху ударился головой в ветровое стекло. Я влетел отцу в спину. Катер будто споткнулся и придавленно клюнул носом. Уже в общей куче-мале, но поверх ее, я хорошо видел, как черная полоса воды, отороченная тонкой золотистой каемкой, стремительно шла по стеклам вверх, и чем выше она поднималась и чем шире становилась золотая кайма, тем острей и напористей сквозь дырки по краям окон били острые водяные струи. Это было как душ Шарко. И лишь потом послышалась плескотня потекшей через порог реки.
Второе бревно ударило уже в крышу рубки, снеся фару и свернув мачту с топовым фонарем. Корма задралась, водомет выбрасывал в небо гудящий, пронзительно гладкий от скорости столб реактивной струи, и его сила толкала катер все глубже и глубже под воду.